Не помню, сколько времени прошло, — скачет верховой. Осветил его электрическим фонариком: «Стой! Куда?» На свет лезет в облаке пара заиндевелая лошадиная морда, соскакивает командир батальона: «Беда!» «Что случилось?» — «Не можем стрелки развинтить». — «Как не можете? — Я выхватил револьвер. — Сволочь». — Наган у меня в руке пляшет, кричу как-то уж даже не по-человечески. Лошаденка рвет морду. «Подожди орать, спокойно говорит командир батальона, — я тебе объясню: рабочие все ключи поломали на этом морозе, не пальцами же отвинчивать, черт!»
Я так и осел. «Что ж теперь нам делать?» Он молчит. И мы слышим: жаааалобно, далееееко, диииико закричал паровоз. В мертвой степи под лунным бельмом завыли паровозы наших врагов…
В это время голос: «Товарищ командир, разрешите — я живо пути разберу… — Оборачиваюсь — стоит в легонькой курточке, в фуражечке машинист Шляпкин, и от него коньячный дух… — Разрешите мне двадцать вагонов порожняку…»
Вот где началась горячка! Собрали мы с полсотни пустых вагонов, прицепили их к мощному сормовскому паровозу. Батальонный, человек пять охотников-красногвардейцев вскочили на паровоз, и Шляпкин погнал состав под гору на Чернухино… Ночь загудела… А когда затих вдали стук колес явственнее стали слышны протяжные свисты семи эшелонов противника… Успеет Шляпкин? Жизнь трех тысяч человек сейчас в том, успеет он разбить пустой поезд на стрелках! Все, кто был на станции, выскочили, слушают… Только сердце бьет в полушубок, отбивает невероятные секунды…
Наконец… Треск, лязг, скрежет… Высоко вскинулось пламя за холмами… Го-го-го — прокатился грохот… Я вскочил на лошадь батальонного, поскакал на линию войск. Часовые все на местах. Из окопов поднимаются деды-морозы. Я громко поздравляю: «С Новым годом, товарищи! Желаю встретить этот час, как подобает вооруженному пролетарию победителем… Предупреждаю — враг может подойти каждую минуту. За линию секретов никого не пускать, стрелять в лоб… К двенадцати часам прибывает поезд с артиллерией и пулеметами. Победа обеспечена!..» Всюду в ответ ура… И я, конечно, показываю вид, что вполне уверен в их боевом пыле. Но пушек, пулеметов все-таки еще нет… Завалив чернухинские стрелки, мы только получили отсрочку… Это все понимали…
Возвращаюсь на станцию. Там меня уже давно вызывает Чернухино к аппарату. Телеграфист — веселый, косорылится. Хватаю ленту, читаю: «Говорит Чернухино. У аппарата начальник головного отряда полковник Кузьминский. Командир корпуса приказал доложить: на каком основании вы портите народное достояние, уничтожаете вагоны?»
Отвечаю я: «Дебальцево. У аппарата начальник войск Дебальцевского района Иванов. Передайте корпусному, что в своих действиях буду отчитываться перед рабочим правительством, а вашему корпусному до этого дела нет».
Чернухино: «А, так ты — говорить мне дерзости?.. Я сейчас наступаю: посмотрим, где вы будете с вашим рабочим правительством».
Дебальцево: «Разрешите узнать, по какой дороге намерены наступать, потому что темно, я хочу осветить вам путь огнем артиллерии».
Ответа на это нет. Телеграфист молча трясется от смеха. Через пять минут меня вызывает Колпаково — станция между Чернухиным и Зверевым: «У аппарата командующий экспедиционным корпусом генерал от кавалерии».
Я отвечаю: «Дебальцево. У аппарата командир Красной гвардии солдат Иванов. Разрешите узнать вашу фамилию».
Колпаково: «Фамилия не играет роли, товарищ московский комиссар. Когда вы попадете в мои руки, то сразу ответите за все безобразия, за издевательство над народом, за порчу путей и вагонов, за свое вероломство и трусость. Несмотря на ваши баррикады, мы к вам придем — вы, красный генерал без чина, — и сдерем с вас кожу, тогда вы станете настоящим красным генералом. А теперь отвечайте мне, прохвост, мерзавец: разве так воюют честные воины? Ты, жидовская образина, прячешься за груды сломанных вагонов. Спрашиваю тебя еще раз: когда ты перестанешь препятствовать свободному передвижению поездов? Когда кончатся все ваши безобразия?»
Дебальцево: «Православный генерал, украшенный многими орденами! Вольно вам ругаться и храбриться, будучи за сотню верст. А что будет, если не я вам, а вы мне попадетесь в руки? Тогда действительно фамилия не сыграет роли: всех попавшихся генералов и полковников лично перестреляю. А наше безобразие кончится, когда в Республике Советов не будет больше генералов и прочей офицерской сволочи. Я кончил. Относительно очистки пути мое решение непреклонно. На Дебальцево не пущу. Пусть разговаривают пушки».
Колпаково: «Ты был чистильщиком сапог в Ростове на Садовой и опять будешь им, если только уйдешь от моих рук. А мы, генералы, всегда были на Руси и будем. Хочешь войны — будешь иметь ее, тудыть твою, сукиного сына, в не мать и не так…»
И тут генерал начал загибать такие простые слова, что у меня затылок вспотел от ярости. Все-таки ввязываться не стал, закурил, ушел из аппаратной, а его стал ругать телеграфист. Время уже подходило к двенадцати. Каждую минуту ждали: мигнет ослепительная зарница в стороне Чернухина, начнется артиллерийский обстрел. Неужели не подоспеют харьковские поезда?
На станции огни были тщательно потушены и скрыты, окна телеграфа завешены попонами. Но мутное бельмо в небе все яснело, расходилось: присмотреться — заметны уже очертания крыш и деревьев… И я гляжу на проклятую луну: погасни, сука, закройся облаками, пропади, не устраивай мне контрреволюции!..
И вдруг, совсем просто, будто где-нибудь на подмосковной дачной станции, не торопясь идет старичок в тулупище до пят, подходит к колоколу и — дын-дын-дын-дын… Я кидаюсь: «Обалдел? Что ты звонишь?» Он мне из морозной бороды спокойным баском: «Харьковский вышел со станции Хацепетовки…» А Хацепетовка в семи верстах… Я схватил его за воротник, притянул к себе: «С Новым годом, дед!» Побежал к телефонам, вызвал музыкантскую команду и дежурную роту. Захлопали, заскрипели двери, завизжал снег, замелькали ручные фонарики. Выстроились. И тут уже ясно слышим: идет — поют морозные рельсы…