Настя подняла тонкие брови, пожала плечиком. Непонятно было, почему Тимофей Иванович рассердился. Молча все трое постояли с минуту. Настя улыбнулась отцу и пошла своей дорогой, пряменькая, так и видно было, что в ней все в порядке.
— Чистенькая девочка, — глядя ей вслед, проговорил Иван Иванович.
— Вот то-то, что чистенькая… И к Варваре ей не надо ходить, доброго там ничего не получится…
Скучно в воскресный полдень на Петербургской стороне, в улицах, где не прозвенит трамвай. Пустынно, бедно. И чудится — за пыльными окошечками, за покосившимися воротами, в деревянных домиках на поросших травою дворах, в домишках, глядевших одним чердачным окошком из-за кирпичных каких-то развалин, так бы и задремала навеки эта сторона, оставь ее в покое.
Вот розовый дом в три этажа. Его недавно покрасили, починили водосточные трубы, на окнах еще не смыты длинные кляксы штукатурки. На нем — синяя вывеска: «Петрорайрабкооп». А дальше, до самой реки — облупленные непогодами стены, заборы, развалины, табачный ларек с задремавшим от скуки инвалидом, у водосточной трубы — баба с конфетами по копейке и семечками… Семечки, семечки… Неужели земля и солнце создавали человека только затем, чтобы грызть ему эти окаянные семечки, шатаясь без дум, без страсти?
Вот забор из ржавых листов кровельного железа. За ним на пустыре несколько грядок с картошкой, и кругом — кучи щебня, поросшие крапивой. Бродит коза. Сидит на камне женщина с грудным ребенком на коленях, подперлась, глядит пустыми глазами.
Вот еще пустырь. Сбоку тротуара три ступени — все, что уцелело от подъезда. И чудится — по этим ступеням можно войти в невидимый дом. Его очертания еще заметны: направо, на глухой стене соседнего дома виден треугольник — след исчезнувшей крыши, а ниже — остатки голубых обоев с цветочками. Налево еще торчат кирпичные своды, и в них — дверь прямо в небо.
Если спросить у старика дворника, что сидит на другой стороне улицы у ворот, он скажет, что действительно три ступени крыльца вели в двухэтажный дом. Хороший был дом, деревянный. Жильцы иные пропали без вести, иные умерли, иные живут сейчас на Васильевском. И хозяином невидимого сейчас дома был он сам, старичок, ныне дворник. Так он и днюет напротив у ворот, глядя в минувшее. А над ним в раскрытом окне сидит, подняв худые колени, стриженая девушка, читает книгу. Через улицу идет с чайником гражданин в трикотажных коричневых штанах со штрипками и, загнув нос, ёрничает глазами на девицу в окошке.
Гражданин этот, увидев Настю, вдруг дрыгнул ляжками и загнул нос в ее сторону.
— Извиняюсь… Почему одна гуляете?
— Вас это меньше всего касается, — проходя, ответила Настя, строптиво оглянула трикотажные штаны.
— Насчет юбочек меня всегда касается… Куда же вы бежите? Все одно на то же самое наткнетесь, зачем искать журавля в небе?..
Настя свернула за угол и вошла во двор, где жила Варвара Тимофеевна. В одном из открытых окон ее квартиры, во втором этаже, видна была спина Сучкова (в серой рубашке и велосипедном поясе). Он играл на гитаре, напружив крепкий затылок.
С Василием Сучковым Варвара познакомилась в прошлом году в кинематографе «Леший». Он показался ей интересным мужчиной. Был очень вежлив, холодный, чисто одет. Бритое узкое лицо, небольшие глаза, шрам на щеке около рта. Во время антракта он пристально глядел на темноволосую, круглолицую, несколько полную Варвару, пересел в кресло рядом с ней и предложил программу. Затем сказал, что не курит по причине гигиены здоровья, и предложил леденцов. Варвара грызла леденцы белыми зубами, должно быть с лица ее не сходила веселая и нервная улыбка. Сучков с холодной жадностью глядел на ее рот.
Ей понравилось, что он поспешил установить свое социальное положение: он служил инструктором в топографической школе. Такой подход в разговоре показывал серьезность его видов. Варвара сказала, что она служит на шоколадной фабрике упаковщицей, — ему это, видимо, тоже было приятно: работа чистая, и девушка, значит, опрятна. До конца сеанса они обменивались впечатлениями, — шла картина «Бандиты Парижа». Сучков проводил Варвару до трамвая, и в следующее воскресенье они опять встретились в кинематографе на Невском. По окончании сеанса он предложил зайти в кавказский ресторан. Варвара покраснела и отказалась. Она отдалась ему только после третьего посещения кино, взбудораженная приключениями Мери Пикфорд.
Сучков сам предложил оформить связь в загсе (от жизни он требовал порядка прежде всего), — и Варвара переехала к нему на Петербургскую сторону. С тех пор прошел год. Родным Варвара говорила, что живет хорошо и дай бог всякому. Но стали замечать, что она худеет, вянет, — пропал ее веселый нрав. Оказалось, что она неистово ревнует мужа и боится показать ему это; и ревнует его потому, что за год жизни не узнала его, не узнала о нем больше, чем в первый вечер знакомства.
Стол был накрыт. Через открытую дверь было видно, как на кухне в чаду примуса суетилась Варвара. Сучков наигрывал на гитаре. Около него на стуле плотно сидел Андрей Матти, финский подданный, чисто вымытый блондин с коровьими ресницами. Одет он был в новенький серый костюм и розовый галстук. Прямой, как щель, рот его добродушно улыбался. Так он мог сидеть сколько угодно — помалкивать.
Варвара, летая по кухне, нет-нет да и поглядывала пронзительно на мужа и Матти. Чего молчат? Ну чего? Без дела, здорово живешь, Матти не втерся бы в их дом, и Сучков не стал бы с улыбочкой играть ему на гитаре. Вот уже которое воскресенье тащится финн с цветком для Варвары или с шоколадной плиткой, и у Сучкова — сразу эта непонятная кривая усмешечка (так бы и швырнула в рожу ему кастрюлю с горячими щами). Неистовым сердцем Варвара чувствовала, что они сговариваются, финн подбивает мужа, опутывает, уводит… И муж не прочь… Еще бы… Разве бы так улыбался?.. Полечку с ёрническими коленами наигрывает. Утром ногти обстриг, чтобы за струны не цеплялись. Ах, и сомнения нет: присмотрел ему финн девчонку…